СКАЧАТЬ ВЕСЬ ТЕКСТ .DOC Ольховой Д.К. — Моя история как экопоселенца
1. Детство. Бабушкина дача.
Родился я в 1981 году на Южном Урале (г. Новотроицк, это самая граница с Казахстаном), однако довольно долго (чуть ли не 17 лет) жизнь моя не имела, как кажется, ни малейшего отношения к экопоселениям. Я довольно долгое время, как и почти все мои современники, был горожанином, что называется с головы до ног и на полном серьезе думал, что электричество берется из розетки, а хлеб и молоко — из магазина. Я хорошо помню, что тот факт, что зимой в квартире тепло, воспринимался мной как нечто само собой разумеющееся, а батареи под окнами довольно долго были для меня каким-то совершенно загадочным и чуть ли не мистическим устройством непонятного назначения. Я помню, что мы использовали батареи для того, чтобы прятать в них свои детские игрушки и прочий мелкий хлам (и это было очень удобно, хотя мы заметили вскоре, что пластилиновые фигурки там почему-то быстро превращаются в странное жидкое месиво и начинают как-то слишком уж сильно пахнуть), а чуть позже с восторгом обнаружили, что самое выдающееся свойство батарей — это то, что они могут служить средством связи и оповещения. Если стучать по ним, то звон очень хорошо распространялся по всему дому, что позволяло при помощи простейшей системы кодировки сигналов передавать важные сообщения моему другу Димке, жившему этажом ниже. Тот факт, что основное назначение батарей — это отопление, я осознал уже где-то годам к 13-14, когда проследил связь между периодическими похолоданиями в доме и визитами сантехников, имевшими обыкновение проводить с батареями самые невероятные манипуляции от запускания в них троса с ручкой которую можно было крутить, до разрезания и обратного склеивания их сварочным аппаратом, после чего под них частенько надо было подставлять ведра и тазики. Я помню, что когда я, наконец, в полной мере осознал, что ВСЕ помещения, в которых я бываю зимой — от подъездов до магазинов и огромных складов — требуют сжигания топлива для своего отопления, я был шокирован до самых глубин своей детской души, особенно учитывая тот факт, что зимой мы (и многие другие жильцы дома) всегда спали с открытой форточкой.
Откровенно говоря, я не помню в своем детстве какой-то особой тяги к жизни на природе и не помню вообще какого бы то ни было осознания такой вещи как «природа». Похоже, что этого понятия лет в 5-10 у меня вообще не было. Я знал примерно, что такое лес или поле, что такое «пойти купаться на Волгу», я знал, что такое, например, дача. Но вот совершенно не помню, чтобы я каким бы то ни было образом сравнивал или сопоставлял жизнь в городской квартире с пребыванием в каком-то из этих мест и думал, что что-то из этого для меня лучше и приятнее, а что-то хуже. Ничего подобного, поездки на дачу воспринимались такими же естественными и закономерными событиями жизни, как и возвращение в квартиру, и я хорошо помню, что радовала меня как дорога туда, так и обратно. Я не знал, что кроме горожан, живущих так, как живем мы, существуют и сельские жители, у которых жизнь устроена совсем по-другому, и, хотя в наших букварях и встречались тексты про крестьян, живущих на земле, и были красочные картинки с тракторами и комбайнами, я не помню ни одной своей мысли, затрагивающей эти предметы. Мы читали эти вещи даже не как сказки (потому что сказки были куда интереснее и вызывали куда больше эмоций), а как… некую политинформацию, которую можно прочитать «для общего развития» и назавтра забыть. Во всяком случае, никому из нас не приходило в голову играть в крестьян или вспашку полей и сбор урожая, или попытку проехать в район по сельским дорогам в период распутицы (любимая тема игр у детей в экопоселении Ковчег), хотя очень и очень много мы играли в войну — в самых разнообразных формах, от рисунков и пластилиновых танчиков до дворовых «войнушек» с игрушечными автоматами (я прекрасно помню, что играл в войнушки и солдатики вплоть до окончания школы, а День Победы 9 мая 1995 года мы отметили прямо-таки «третьей мировой войной», описанию которой я даже посвятил целую тетрадку листов в 18). Казалось бы, странно: настоящих войн мы в своей жизни видели еще меньше, чем тракторов и комбайнов (собственно говоря, не видели вовсе), однако эти милитаристические предпочтения в играх были настолько явственными, что невольно начинаешь задумываться, ОТКУДА все-таки берутся дети со всем этим опытом и столь странными предпочтениями. А настоящую деревню я впервые в жизни увидел в 14 лет — на самом деле совершенно мельком и проездом, однако это событие показалось мне настолько выдающимся, что по возвращении домой я даже некоторое время хвастался перед своими приятелями, что своими глазами видел такую диковинную вещь.
Хотя я и не могу припомнить, чтобы меня в детстве тянуло к природе, тем не менее, были некоторые эпизоды, которые, наверно, обогатили меня впечатлениями, которых не имели другие среднестатистические горожане моего возраста. Одним из любимых моих воспоминаний являются поездки на дачу с дедушкой и бабушкой — место, которое мы, непонятно почему, очень любили. Даже вот что странно. Я весьма плохо помню нашу жизнь в Новотроицке в первые шесть лет моей жизни, но очень ярки воспоминания от летних поездок в Камышин (это на Волге), к бабушке и дедушке, где мы частенько оставались на целое лето, и от того, как мы во время жизни в Камышине ездили на дачу. Сейчас, нынешним своими умом я осознаю, что дача это была, что называется, a typical Russian dacha вроде той, что приведена на фотографии в американском издании 1-й книги Мегре для того, чтобы жители Соединенных Штатов получили хоть примерное представление о том, что же это такое. И размер у нее был, наверно, соток шесть (ну, максимум 10), и соседей было хорошо видать с обеих сторон через проволочную решетку, и вообще, наверно, ничего особо такого выдающегося в ней не было. Но для нас с братом и сестрами тогда, в 3-5 лет размер ее казался поистине огромным, и вся она казалась наполненной удивительными и интересными вещами, так что открытия в ней можно было совершать чуть ли не каждый день.
Между кирпичным садовым домиком и высоким деревянным забором, отделяющим дачу от дороги, было пространство шириной всего метр с небольшим, из которых полметра занимала бетонная отмостка домика. Однако даже на этом крохотном и убогом пространстве (всего около шести квадратных метров) мы умудрились не только посадить из желудей три настоящих дуба, но и разместить целый песочный город с домами, железными дорогами и множеством прочих атрибутов, включая самих жителей, которых мы изготавливали из зеленых плодов сливы или абрикоса и называли «водяными цыплятами» (это была такая раса живых существ, в противовес, скажем, расе котов, расе «разбойников» или расе «водяных утят»). И если так много всего могло разместиться на этой пустынной и голой окраине (площадь между домом и забором уже тогда осознавалась нами как явный badland, потому что там не было почти никакой растительности и качество песка было далеко не самое лучшее), то что уж говорить про наш законный город Рух-Лядск в уютной тени виноградной беседки или про все остальное пространство дачи, куда можно было бесконечно посылать исследовательские экспедиции, и они вечно возвращались бы с диковинными открытиями!
На дедушкиной-бабушкиной даче удивительным было все. Кирпичные бордюры вокруг грядок и деревьев были идеальными хайвэями для наших игрушечных автомобилей, Бак с водой был глубоким и страшным омутом, купаться в котором осмеливались только самые отважные. Каждое дерево — яблоня, черешня, слива, абрикос — было приглашением полазать и попокорять вершины, а равно поупражняться в самых экзотических способах нарезки, сушки, засолки, мариновки и прочего заготавливания впрок их замечательных плодов. Я очень хорошо помню, что на даче росли персики, потому что косточки персиков не спутаешь ни с чем, хотя мама и сейчас станет убеждать меня, что персики в Волгоградской области не растут. Сарай и небольшой «чулан» по соседству с ним (размером с туалет) были полны самых невероятных предметов, какие только могут быть. Те из них, чье предназначение нам удавалось определить (например, обрезки от шлангов), мы временами выпрашивали и уносили к себе в Рух-Лядск, где благополучно использовали в прогрессивных строительных технологиях, однако, несмотря на это, там оставалась еще целая уйма вещей, гадать о смысле которых можно было веками. Сам садовый домик тоже создавал ощущение глубокой таинственности и богатства. Чего в нем только не было! Дедушкины картины на стенах, плетеные стулья, соломенные шляпы… даже самая настоящая керосиновая лампа, навевавшая воспоминания о джинах и прочих восточных чудесах. Но самым притягательным местом была для меня южная граница участка. Она представляла собой что-то вроде дамбы или возвышения и где-то на метр нависала над участком соседей (весь дачный поселок располагался на длинном склоне, обращенном к Волге, и участки часто формировались в виде террас на этом склоне), а вместо забора вдоль всего возвышения стояли железные столбики с натянутой между ними проволокой. Столбики имели перекладины, и проволока тянулась в две параллельные (в одной горизонтали) нити — в точности с таким же рисунком, как подвешены провода на столбах в линиях электропередач. Сделано это было для того, чтобы оградить от чрезмерного разрастания в стороны кустов смородины, посаженных между натянутыми проволоками, однако, пока смородина была невелика, вся эта конструкция воспринималась как точнейшая миниатюрная имитация высоковольтной ЛЭП. Вместе с самой террасой все это очень живо рождало в моем воображении образ приподнятого на насыпь железнодорожного полотна, и я очень любил ходить вдоль этой южной границы туда-сюда, изображая собой пассажирский поезд, и наблюдая при этом мелькание «за окном» сменяющих друг друга «высоковольтных столбов».
Для чего я сейчас описываю это? Наверно, для того, чтобы каждый, кто читает эти строки, смог вспомнить свое собственное детство и вдруг открыть для себя забытое сладостное ощущение от совершенно другого способа восприятия мира — целостного восприятия, в котором большое и бесконечное живет в малом, буквально на шести сотках, в котором еще нет противопоставлений понятий сущего и должного, в котором, собственно, ЕЩЕ НЕТ, КАК ТАКОВЫХ, ДАЖЕ ДОБРА И ЗЛА. Иногда мне кажется, что это состояние — и есть то самое lost happiness, к которому мы стремимся и ради достижения которого строим теперь новую жизнь в наших поселениях. Можно ли ее построить, эту жизнь?
Возможно ли счастье?
Чем дольше я думаю над всем этим, тем больше прихожу к мысли, что СЧАСТЬЕ НАСТУПАЕТ НЕ ТОГДА, КОГДА ДОБРО ПОБЕЖДАЕТ ЗЛО («, поставит на колени и беспощадно убьет»), А ТОГДА, КОГДА ДОБРО И ЗЛО, НАКОНЕЦ, ПРИМИРЯЮТСЯ ДРУГ С ДРУГОМ И ПЕРЕСТАЮТ ВРАЖДОВАТЬ. КОГДА ДОБРО И ЗЛО ИСЧЕЗАЮТ…
Нам очень мешает быть детьми то, что мы не чувствуем себя в безопасности и думаем, что у нас есть проблемы.
Для меня экопоселение — это то место, где человек ощутит себя в безопасности и перестанет бороться. Это своего рода колыбель, материнские руки, из которых мы все когда-то, видимо, выпали раньше времени.
ЭКОПОСЕЛЕНИЕ — ЭТО МЕСТО, КУДА МОЖЕТ ПРИЙТИ КАЖДЫЙ, ГДЕ КАЖДЫЙ, КТО ХОЧЕТ ЭТОГО, МОЖЕТ БЫТЬ ПРИНЯТ И ОБЕСПЕЧЕН ВСЕМ НЕОБХОДИМЫМ ДЛЯ ЖИЗНИ. ГДЕ КАЖДЫЙ СМОЖЕТ ПОЛУЧИТЬ ПОДДЕРЖКУ ВСЕХ ДО ТЕХ ПОР, ПОКА ОН НЕ ВСТАНЕТ НА НОГИ. ГДЕ У КАЖДОГО САМО СОБОЙ ВОЗНИКАЕТ ЖЕЛАНИЕ ВСТАТЬ НА НОГИ, НАЧАТЬ ЖИТЬ И ТОЧНО ТАК ЖЕ ПОМОГАТЬ ДРУГИМ.
2. Север.
В 1987 году наша семья переехала на Север, в поселок Комсомольский на западе Ханты-Мансийского округа. Тогда, двадцать лет назад, этот поселок действительно был совсем небольшим, и дом, в котором мы поселились, находился у самого леса, который в последующие несколько лет стал одним из любимых мест для нашего детского времяпровождения.
Вообще, Север — это особые места. По сути, это самая окраина цивилизации, передовая линия фронта, где природа еще наиболее дика и непокорна, и где людям, чем бы они ни занимались, волей-неволей приходится мириться и постоянно жить с осознанием того факта, что в этом мире есть то, что сильнее человека и творений его ума.
С дикими и своенравными проявлениями стихии жителю тайги приходится сталкиваться регулярно. Начать хотя бы с того, что там нет дорог. У нас в поселке (да и после того, как он стал городом) довольно долго практически не случалось угонов автотранспорта, потому что на нем некуда было уехать. Дороги вели максимум до соседних одного-двух-трех поселков, а дальше — все, болота. Среди газовиков, дорожников, да и просто северных мужчин, ездящих в лес на рыбалку или за кедровыми орехами, постоянно ходят байки о том, как кто-то где-то застрял или провалился (например, на тракторе или экскаваторе), и как его потом с тремя или пятью единицами техники пытались вытащить. Вдобавок к этому, почти вся инфраструктура в молодых еще поселках была столь же нестабильной и подверженной природным катаклизмам. Зимой частенько замерзает канализация. От морозов не заводятся автомобили. Ветром обрывает электрические провода или срывает с крыш домов шифер. Вода из крана много лет была коричневатого цвета, и это считалось нормальным. За питьевой водой даже жители многоквартирных домов ходили в колодцы или скважины. Горячей воды летом не было вовсе, зато зимой не было холодной. На 16 квартир был только один кран, перекрывающий воду (в обычных городских квартирах таких кранов в каждой квартире по 2 штуки). Я помню невероятные для города случаи, когда нам на несколько дней отключали электричество и газ одновременно, и мы готовили пищу на костре, который разжигали на балконе (мы жили на 2-м этаже в деревянном 32-квартирном доме). Для нас, детей, это было необыкновенно романтическое событие.
Все эти вещи совершенно по-особому влияли на людей. Эти северные люди были намного здоровее, дружнее и сплоченнее жителей обычных городов. Я хорошо это помню. Тогда, в конце восьмидесятых, мы знали ВСЕХ жителей своего 32-квартирного дома и почти всех жителей дома напротив. Мы легко бегали к соседям по любому поводу и без повода, и соседи всегда помогали друг другу в самых разнообразных вещах — от «одолжить сахара» до приютить у себя на несколько дней соседского ребенка, родители которого уехали или ушли в запой (такие бывали, но немного). Для этих людей полным абсурдом звучали бы слова, которые мы сегодня как нечто само собой разумеющееся слышим на любом железнодорожном вокзале: «Будьте бдительны! Не оставляйте без присмотра свои вещи! Не доверяйте свои вещи посторонним лицам! Не принимайте к перевозке предметы от незнакомых вам людей!..» Подобное, мне кажется, тогда было бы не только нелепым, но и смешным и оскорбительным. Там, где мы жили, БЫЛО ПРИНЯТО ДОВЕРЯТЬ НЕЗНАКОМЫМ ЛЮДЯМ. Незнакомые люди как само собой разумеющееся подвозили друг друга на машине, незнакомые люди передавали друг другу вещи в поезд для передачи родственникам в Свердловске или Тюмени, Незнакомые люди помогали незнакомым людям вытащить застрявший автомобиль или проводить ребенка до садика… Тогда это все казалось нам естественным и единственно возможным.
Позже, в 1990-х, многое из этого изменилось.
Северная природа сначала несколько напугала меня отсутствием (точнее, чрезвычайной скудостью) травы. Было очень непривычно это видеть — огромные песчаные пустыри без единой былинки. Когда-то однажды, оголенная человеком, эта земля требовала теперь чуть ли не десятилетий, чтобы снова подернуться хоть какой-то зеленью. И это отсутствие зелени, эти массы голого песка повсюду — угнетали. Они как-то очень ярко и отчетливо отделяли живую природу от того, что было тронуто человеком, показывая всю грубость и убогость последнего. Это как обиды, которые прощают, но не могут забыть…
Но лес мы любили. В лесу почти не было травы — там был мох — мягкий, пушистый, нежный и приятный на ощупь. По нему было легко ходить, на нем было приятно лежать… Хотя говорят, что если содрать его (что мы из интереса делали частенько), то новый в этом месте сможет отрасти только через несколько лет…
В лесу мы просто бегали, в лесу мы играли в войнушки, в лесу мы жгли костры, в лесу у нас с друзьями Димкой и Женькой было свое укрытие, сооруженное из накатанных бревен, которое мы называли «засада». Там мы рассказывали друг другу разные страшные тайны, прятали клады, а для охраны этих кладов даже как-то повесили на веревочке перед входом в «засаду» настоящий бараний череп (кто-то из нас тщательно выковыривал его дома из куска мяса).
Недалеко от нашей «засады» было небольшое лесное озеро. Я помню, что мы спокойно пили оттуда воду и любили наблюдать там за странными движениями клопов-водомерок и ловили головастиков. Между прочим, в своих лесных владениях мы ориентировались достаточно хорошо. И дело не только в том, что заблудиться было трудно оттого, что со всех сторон от нашего места были дороги, а еще и в том, что ВСЕ МЕСТА В ЛЕСУ НА САМОМ ДЕЛЕ ВОСПРИНИМАЛОСЬ НАМИ КАК РАЗНЫЕ. Я не помню точно, как мы отличали их, но я помню само по себе это ощущение разности и могу вспомнить сейчас с десяток мест, которые мы, по своим резонам, считали достопримечательными, хотя обычный взрослый человек, наверняка, сказал бы, что и там, и там — тот же мох и те же деревья (надо заметить, что рельеф у нас был совсем небогатый — равнина да болото, и все маломальские возвышенности и овраги мы знали наперечет).
(…)
5. Взрослый мир. Профессия.
Когда я заканчивал школу, я не имел ни малейшего представления о том, «кем» я хочу «быть». На самом деле для меня было удивительно и странно, что мои родители в свое время, да и многие мои ровесники как-то легко решали для себя этот вопрос и могли с такой безапелляционной серьезностью говорить, что они намерены пойти учиться на врача, или на шофера, или еще что-либо в этом духе. Я помню, что я тогда довольно много размышлял над этим вопросом, однако никакого решения найти не мог, да и, сказать откровенно, сам по себе вопрос мне совершенно не нравился, что-то в нем было не так. Я никак не мог понять, почему до сих пор я был вправе не быть никем или быть кем угодно, делать то, что мне нравится — в общем, жить, не задумываясь над тем, «кто я», а теперь вот я не могу больше делать все, что угодно, и должен ограничить всю свою жизнь всего только одним узким делом. Любая профессия — какую ни взять — казалась мне тогда безнадежно узкими рамками, узость которых отравляла все удовольствие от жизни, даже если бы я выбрал себе профессию, связанную с одной из тех вещей, которые я действительно любил, скажем, с историей или программированием (историю я любил всегда, а свои первые программы на Бейсике мы с братом начали писать году в 1994, когда я пошел в 10-й класс).
Я помню, что когда в начале 10 класса у нас в школе появился такой предмет, как УПК (учебно-производственный комплекс, в общем, типа профориентация), я испытал глубокое душевное потрясение от этой первой встречи с «взрослой реальностью» — настолько она показалась мне грубой и отталкивающей. Я помню, что сначала нас привезли в столярную мастерскую и записали в группу «столяров-станочников», и пребывание в этой мастерской почему-то внушило мне безотчетный ужас и отвращение. Мне до этих пор как-то особо не приходилось видеть производственные помещения, и поэтому, бессознательно сравнивая то, что я увидел, с интерьером жилых домов, квартир, магазинов, офисов и медицинских палат, я был поражен, как бы я теперь сказал, жуткой негармоничностью и нефэншуйственностью этой мастерской. Она была огромная, убого прямоугольная, с облезлыми стенами и облупленными потолками, с холодными и грязными бетонными полами, с отвратительными прямоугольно-извилистыми змеями вентиляционных труб, с горами какого-то хлама в углах и некрасивыми железными агрегатами вдоль стен — станками, на которых нам предстояло работать. И тусклый желтый электрический свет. Я не помню в этом помещении окон — то ли их совсем не было (кажется, помещение было полуподвальным), то ли они были слишком высоко и выходили куда-нибудь на соседнюю кирпичную стену). Все это вместе напоминало скорее тюрьму или мрачное подземелье, чем место, где могут жить и находиться нормальные, свободные, ни в чем не повинные люди, и тем более юные подростки. И сам наш мастер был под стать помещению — грубый замасленный мужик с не вполне литературной, скажем так, речью и явно любитель выпить. В конце концов, я не смог переносить все это и упросил перевести меня на другую специальность (выбора там практически не было, но тогда я предпочел учиться «девчачьей» специальности повара, чем видеть вот эту самую такую страшную «взрослую реальную жизнь»).
И тогда, в 1990-х, и сейчас, в 2000-х некоторые представители старшего поколения все еще недоумевают и возмущаются, почему молодежь так охотно идет учиться и работать на самые бессмысленные и бесполезные специальности и так избегает деятельности, хоть мало-мальски связанной с каким-то реальным производством. Вот этот, описанный мною опыт, явным образом проливает свет на причину этого явления. Дело в том, что практически все профессии, связанные с реальным производством, поставлены сейчас в такие мертвые, ужасающе нечеловеческие условия, что выжить в них могут только люди с самой грубой психикой (и детей отпугивают как эти условия, так и эти люди). Любое производство сегодня до того механизировано, химизировано и лишено природной красоты, до того рутинизовано и лишено творчества, что человек в нем совершенно перестает быть человеком и ведет деятельность, которую вполне могли бы выполнить и дрессированные крысы. Люди, находящиеся на самой передовой линии борьбы человека с природой, те, на ком, по сути, держатся самые основы нашей цивилизации, — колхозники, конвейерные рабочие, работники коммунальных и дорожно-ремонтных служб — являют собой самое убогое зрелище и словно бы памятник того, во что превращаются те, кто поднимают руку на Жизнь, создавшую и взрастившую нас.
Так или иначе, в конце концов, я пошел учиться на юриста. Не потому, что это было перспективно или модно. Не потому, что я хоть мало-мальски представлял себе, что такое юридическая деятельность. А просто потому, что туда было проще всего поступить (филиал Уральского Института Экономики, Управления и Права находился у нас в городке). И еще потому, что пять (на самом деле их оказалось шесть — 1996-2002) лет учебы должны были дать мне фору — еще какое-то время, чтобы подумать над тем, чего же я в этой жизни действительно хочу.